laughter lines run deeper than skin (с)
Не корысти ради, а токмо просвещения для... Ну не найдешь так просто эту книгу, не переиздавалась она - это только мне недавно посчастливилось! Но не могу я не поделиться очерками из всемирной истории сожжения книг...
-итак:Еще в древнем Китае основатель китайской империи («Великой стены»!) Цинь Ши приказал зарыть в землю живыми сотни литераторов-конфуцианцев вместе с их рукописями. Еще в Древнем Риме жгли сочинения, в которых провозглашалась любовь к свободе и ненависть к тирании. Авторы этих сочинений зачастую были не в силах пережить смерть своих «детей» и следовали за ними: так покончили с собой после уничтожения их произведений Лабиен, Кремуций Корд и многие другие...
Франция придумала свой ритуал уничтожения книги: ее сначала кипятили в смоле и только потом — сжигали. Чтобы не испытывать слишком долго терпение зрителей, французские палачи обычно уничтожали только один экземпляр книги: публичная казнь носила характер символический. Остальные экземпляры втихомолку вывозились на пустырь и сжигались уже без всякой помпы.
Зато казнь символическая проходила с подобающей ей торжественностью и с таким богатством красок, которому могли позавидовать даже виртуозные на этот счет англичане.
Осужденную книгу везли в специальной «коляске смертников», предназначенной для тех, кто совершает свой последний путь из тюрьмы к эшафоту. Тяжелыми кандальными цепями она была прикована к крюкам, вбитым в повозку. Рядом с книгой, не спуская с нее глаз, сидели конвойные, а позади скакал отряд гвардейцев в полной парадной форме.
Для казни выбирали одну из самых больших площадей Парижа — Бастилии, Мобер или Тюильри. Еще затемно там разжигали огромный костер, над которым подвешивался гигантский котел со смолой. Когда «коляска смертника» прибывала на площадь, смола в котле уже кипела вовсю. По одну сторону костра в нетерпеливом ожидании стояли судьи, обрекшие книгу на казнь, — в мантиях и при всех орденах, полученных за усердную службу. По другую — палач в красном камзоле и черной полумаске.
Раздавалась барабанная дробь... Главный судья пронзительным голосом оглашал смертный приговор «нечестивой книге, возбуждающей неуважение к властям и бросающей вызов добрым нравам». Палач освобождал книгу от оков и не спеша протягивал ее ко всем четырем сторонам света. Оттесненные стражниками к домам и решеткам, всюду толпились парижане, иностранцы, провинциалы. Это им показывал палач свою жертву: пусть видят, пусть знают, пусть сами запомнят и другим расскажут, что ждет книгу, в которой нет почтения к властям...
Палач рвал ее на клочки и медленно кидал их в кипящую смолу. Проходило несколько минут, и смола из опрокинутого котла низвергалась в пламя, унося с собой растерзанную книгу. Казнь свершилась.
В средневековой Франции на костер или виселицу вслед за книгой отправлялся автор. Позже он отделывался только тюрьмой, предварительно насладившись красочным зрелищем уничтожения своей книги. Так погибли «Философские письма» Вольтера, «Философские мысли» Дидро, «Естественная история души» Ламетри, трактат Гельвеция «Об уме», «Эмиль Жана Жака Руссо... Авторов не жгли, их перевоспитывали за решеткой, зато читателя крамольной книги ждал эшафот: Вольтер, написавший «Философские письма», имел время одуматься в Бастилии; шевалье де ля Барр, прочитавший «Философские письма», был по личному приказа Людовика V отправлен на мучительную казнь...
Русский царизм такого впечатляющего ритуала уничтожения книг не создал. Свободную мысль душил с не меньшей жестокостью, крамолу выжигал безжалостно, пытки для вольнодумцев придумывал самые изощренные. Список книг, казненных по высочайшим распоряжениям, по приказам патриархов, фаворитов-временщиков и министров, по постановлениям Святейшего синода и приговорам суда, мог бы поспорить и числом, и громкостью названий со списками английскими и французскими, немецкими и испанским. Но жгли их как-то буднично, по-воровски — во дворах полицейских участков, на стеклянном заводе или на ткацкой фабрике, в стороне от людского взора, ночами, без понятых. Забота была одна: чтобы топка была пожарче. И еще — чтобы управиться поскорее.
По подсчетам М.К.Лемке (безусловно, неполным) лишь за тридцать лет, предшествовавших первой русской революции, без суда, на основании распоряжений титулованных чиновников, было уничтожено 172 книги! В их числе — «Нищета философии» К.Маркса, «Женщина и социализм» А.Бебеля, «История французской революции» Луи Блана, «Социальная статистика» Г.Спенсера, «Естественная история миротворения» Э.Геккеля, «История новейшей русской литературы» С.Венгерова, книги Вольтера и Дидро, Писарева и Л.Толстого, «Истина» Э.Золя, «Искушение пустынника» Г.Флобера, «Метаморфозы» Овидия Назона, драма Г.Гауптмана «Ткачи». И — снова! — многострадальное «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, выпустить которое в 1888 году разрешили (как «потерявшее актуальность» и «представляющее ныне не более чем академический интерес для историков русской словесности») только Суворину, да и то — лишь сто экземпляров при цене двадцать пять рублей за том, чтобы не попало оно, не дай Бог, к людям малого достатка, не изучающим со специальной ученой целью родную словесность...
После принятия одной из великих реформ Александра II, провозгласившей свободу печати (1865) книги могли попасть в костер не иначе как через судебный зал, пройдя сложную процедуру гласного, публичного разбирательства с правом защиты и апелляции. Эти сложности не уменьшили число уничтоженных книг, но сильно усложнили задачу охранителей престола, потребовав от них юридических доказательств вины отданной под суд книги и выставив их палаческую деятельность на всеобщее обозрение.
Неудивительно поэтому, что борцы за народное просвещение, денно и нощно заботившиеся о пользе отечества и благе его подданных, поспешили избавиться от этой слишком громоздкой процедуры, которая была названа министром внутренних дел Тимашевым «чрезмерно демократичной». Демократия, оказывается, бывает еще и чрезмерной...
Этот Тимашев сочинил пространный доклад Государственному совету, где убедительно (убедительно для тех, к кому он обращался) доказывал вред публичных судов над книгой. Суд тайный и даже вообще не суд, а казнь без приговора — вот идеал, которого добивался министр. И добился!
«В последние годы, — писал Тимашев, — ... неоднократно были случаи издания бесцензурных сочинений, наполненных самыми опасными лжеучениями, стремящихся ниспровергнуть священные истины религии, извратить понятия о нравственности и поколебать коренные основы государственного и общественного порядка... Достоверными сведениями доказывается, что во многих случаях издание их имеет специальною целью распространять лжеучения между учащеюся молодежью, и в этих видах, некоторые книги, которым назначается довольно высокая цена для продажи в книжных лавках, уступаются издателями за треть и четверть стоимости в значительном количестве экземпляров для рассылки в университеты и гимназии или для раздачи лицам, посвятившим себя распространению вредных учений.
Под влиянием такой пропаганды многие молодые люди впадали в пагубные заблуждения и иногда вовлекались в поступки, вынуждавшие принятия против них мер, тягостных для них и для их семейств».
Государственный совет, разумеется, не мог обрекать на страдания молодых людей и их семейства. В своем беспредельном гуманизме он счел за благо прислушаться к скорбному голосу министра внутренних дел. От возможности пагубно заблуждаться читатель был избавлен способом самым простейшим: снова были наглухо заклепаны все щели, через которые могла просочиться если и не мысль, то хотя бы информация о мысли, изложенная с помощью оригинальнейшего литературного жанра — стенографического отчета о суде над книгой.
На исходе короткого века «чрезмерной демократии» (он длился всего семь лет) в Петербурге судили и переводную книгу Г.Лекки «История возникновения и влияния рационализма в Европе». Книга эта после долгого хождения по инстанциям окончила свою жизнь на костре — в ней увидели антихристианские начала, удар по ортодоксальным догматам церкви и даже проповедь безнравственности. Но в оглашенном публично обвинительном заключении суть книги была затушевана набором обтекаемых формулировок, не подкрепленных ни одной цитатой. Тогда защитник издателя Полякова, один из наиболее крупных адвокатов того времени, сам литератор, публицист и критик, В.Д.Спасович включил в свою речь десятки длиннейших цитат из книги, как бы опровергая ими доводы обвинения: он знал, что все сказанное на суде непременно попадет в газеты и журналы. Исход дела был предрешен — против книги решительно выступал Святейший синод. Так что спасти книгу Спасович все равно не мог. И он понимал это. Но благодаря его речи читатель смог хотя бы конспективно ознакомиться с ее содержанием.
Теперь и этой жалкой возможности читатель лишался. Книги сжигались в безмолвии, и ни одна запрещенная строчка не попадала в печать. На долю авторов, переводчиков и издателей оставалось утешаться сознанием исполненного долга и гордиться своей причастностью к сонму великомучеников во славу прогресса. И еще тем, что их боятся. Потому что костры из книг никогда не говорят о силе тех, кто их разжигает. Они говорят о силе печатного слова и страхе, который оно вызывает у душителей мысли.
В.Гиляровский — так он признавался впоследствии — испытывал самую большую гордость оттого, что его книга «Трущобные люди» была последней, сожженной на костре. ее действительно сожгли, и этим Гиляровский действительно мог гордиться. Но последней в ряду тех, которые приняли огневое крещение, она, увы, не была. В полицейских участках продолжали гореть костры из книг еще и в начале века. Уже после «Трущобных людей» в огонь пошли «Главные течения литературы XIX века» Г.Брандеса, «Эволюция морали» Ш.Летурно и другоие книги, заподозренные в крамоле бдительными стражами дворцового спокойствия.
И лишь после того, как даже самые благонамеренные деятели, стоявшие неподалеку от трона, стали испытывать чувство неловкости от такой средневековой расправы, когда наверху раздались голоса, что не худо бы костры заменить чем-либо более современным, книги перестали жечь. Их начали варить.
Был создан специальный станок, который вполне по-современному, одним изящным движением разрубал книги на три части, после чего ее осанки везли на картонную фабрику и варили до тех пор, пока они не превращались в бумажное тесто. Чем добру пропадать, лучше пустить его в дело! Вполне соответствует рационализму века и к тому же не столь шокирует впечатлительного чиновника с университетским значком в петлице...
Так их и варили почти до самого семнадцатого года.
Казнь совершалась в Петербурге и Москве, где полицейские с нетерпением ожидали очередную жертву, вызывая неприкрытую зависть своих провинциальных коллег. Не столько потому, что им так уж хотелось услужить (для этого возможностей и без того у всех хватало), сколько потому, что участие в казни книги помогало палачам и их подручным изрядно пополнить свой бюджет.
Полицейские приставы, сторожа, писари и другие тираны мысли выкрадывали подчас до пятидесяти экземпляров приготовленной к уничтожению книги, а входивший с ними в долю полицмейстер закрывал на это глаза и подписывал акт об уничтожении всего «завода». Потом спасенные стражами престола экземпляры продавались втихомолку знакомым букинистам по чудовищной цене, но и те не оставались внакладе, сбывая их втридорога любителями коллекционерам. Все были довольны.
Эта, ставшая постепенно привычной, картинка российского быта того времени запечатлена в известном стихотворении Некрасова «Букинист и библиограф»
А публика, небось, не ценит!
Она тогда свой суд изменит,
Когда поймет, что из огня
Попало ей через меня
Две-три хороших книги в руки!
Что ж, публика вполне имела основание «изменить» свой суд, поскольку коллекции, составленные из книг, счастливо избежавших ножа и огня, являются действительно коллекциями замечательными.
«Там, где сжигают книги, в конце концов сжигают людей».
Эти строки Генриха Гейне известны каждому интеллигентному немцу. И вот эти — тоже:
Здесь днем и ночью на кострах
Дымились люди и книги.
.......................................
И злоба и глупость буянили здесь
На площадях, как звери...
Мог ли подумать поэт, что его стихи о средневековой Германии окажутся вещими, что он написал их не только о далеком прошлом, но еще и о будущем?
Первый средневековый костер двадцатого века вспыхнул в центре Берлина, на площади, носившей тогда еще имя Гегеля, поздним вечером 10 мая 1933 года. Его разожгли представители студенчества всех столичных институтов — «самые достойные из достойных», как сообщалось об этом в заранее расклеенных по городу плакатах. Плакаты призывали берлинцев — «всех как один» — явиться на торжественную церемонию «возрождения незаслуженно забытого обычая предков».
Стройные колонны потомков двинулись к площади Гегеля с разных концов города в один и тот же час. Это был цвет и надежда науки — будущие философы и историки, филологи, юристы, искусствоведы. Выбор не был случайным: тем, кого принято называть гуманитариями, предстояло своими руками сжечь плоды многовековой человеческой мысли.
Они шли по улицам Берлина, хранившим память о величайших ученых, мыслителях, поэтах, которые обогатили сокровищницу мировой культуры своими бессмертными творениями, и пели песню, сочиненную безвестным фашистским стихослагателем специально для этой акции:
Не дайте себя обмануть,
Собирайте хворост для вашего костра.
Кто слишком много терпит,
Не может быть господином.
Уберите со своего пути
Все, что застилает ваши глаза.
Пусть идет все в огонь,
Все, что вам угрожает.
То, что им угрожало, было загодя свезено в конюшню берлинской полиции, где и ждало своего звездного часа — величайшей чести, которая только может выпасть на долю книги: огня фашистского костра. На языке палачей они уже и не назывались книгами: в конюшне, как сообщали гитлеровские листки, находилось «десять тысяч центнеров антигерманской отравы».
Эту-то «отраву» и должны были уничтожить студенты, чтобы «спасти нацию от позора и деградации». Благословляя юных факельщиков на «благороднейший поступок, которого ждет от них каждый честный немец», профессор политической педагогики (появилась и такая «наука» — после захвата власти фашистами) Альфред Баумлер воскликнул: «Национал-социализм означает замену интеллигента солдатом... Те, кого вы сожжете, — не писатели, а политические бандиты. Мы не можем более терпеть яд, которым они отравляют ваши мозги. Величие немецкого духа состоит в том, что он мужественно уничтожает любой ядовитый мусор...»
Десятки грузовиков, доверху заваленных «ядовитым мусором», прибыли на площадь Гегеля одновременно со студенческими колоннами. Весь спектакль был заранее отрепетирован и шел точно по режиссерскому плану, разработанному высшими чиновниками гитлеровского министерства пропаганды.
Церемонию открыл сам Геббельс. Освещенный факелами, с лихорадочно горящими глазами, он прокричал в микрофон под восторженный рев толпы: «Огонь! Огонь! Огонь! Пусть все старье летит в огонь! Разжигайте костер — этот великий символ новой Германии!»
«Символ» вспыхнул, и прусский министр просвещения Руст, стоявший по правую руку от Геббельса, дал сигнал начинать. Он завопил: «Запомните эту ночь: с нее будет вести счет эпоха новой культуры!»
Площадь огласилась пением фашистского гимна. Студенты университета заплясали вокруг костра. Время от времени раздавался удар гонга, и тогда вопли и пляски на мгновение прекращались, чтобы дать возможность очередному глашатаю выкрикнуть свой лозунг:
— Против классовой борьбы и материализма! За единство народа и чистоту его идеалов! Предаю огню писания Маркса и Каутского!
— Против декадентщины и морального разложения! За дисциплину в государстве, за нравственность в семье! Предаю огню писания Генриха Манна, Эрнста Глезера и Эриха Кестнера!
— Против падения нравов! Во имя благородства души человеческой! Предаю огню писания Зигмунда Фрейда!
— Против фальсификации нашей истории и развенчания ее героев! За благоговение перед нашим прошлым! Предаю огню писания Эмиля Людвига и Вернера Хегеманна!
— Против литературной измены солдатам мировой войны! За воспитание народа в духе правды! Предаю огню сочинения Эриха Марии Ремарка!
— Против надругательства над немецким языком! За сохранение ценнейшего сокровища нашего народа! Предаю огню писания Альфреда Керра!
Сохранились кадры кинохроники, запечатлевшие на вечные времена начало «новой культурной эпохи», «великий взлет народного энтузиазма», «неслыханный подъем революционного немецкого духа», как называли этот майский шабаш ведьм гитлеровские пропагандисты: сотни юнцов, возбужденных, гримастничающих, с выпученными от напряжения глазами и раздувшимися ноздрями, мечутся от грузовиков к костру — несут охапки книг и швыряют их в огонь, ликующе оглядывая при этом ревущую от восторга толпу...
В ту ночь жгли книги не только на берлинской площади Гегеля. Средневековые аутодафе возродились на Королевской площади в Мюнхене, у колонны Бисмарка в Дрездене, на историческом Римском холме во Франкфурте, на площади перед замком в Бреслау. В Кельне с трибуны, сооруженной возле костра, местный студенческий фюрер Мюллер вопил: «Эти костры — не инквизиции, а пламенный протест против совратителей и интеллигентиков...» В Нюрнберге ему вторил другой фашист. Он призывал «не успокаиваться до тех пор, пока не будет предана огню последняя книга изменников и подстрекателей. Отныне тот, кто, живя в Германии, не пишет во имя свободы, величия и славы Германии, не посмеет взяться за перо!..»
Костры из книг пылали и в следующую ночь, и еще много ночей и дней, пока не был объявлен «временный перерыв в проведении великой культурной акции» — для подведения итогов и «выработки новой тактики в борьбе с идеологической отравой».
Итоги были внушительны: в кострах погибло более двадцати миллионов томов общей стоимостью около тридцати миллионов марок. Тогда еще гитлеровцы не научились извлекать барыши из того, что уничтожали, как они это делали позже — во времена Майданека и Освенцима. Ради «очистки» мозгов немецкой молодежи от «отравы», содержащейся в книгах писателей и ученых, приходилось идти на материальные жертвы, но стоило ли брать их в расчет, если таким путем утверждались идеи «великого фюрера», заявившего с приходом к власти: «Мы живем в конце эпохи разума, суверенитет мысли является патологической деградацией нормальной жизни!..»
Тогда, в майские ночи тридцать третьего года, жгли книги из ограбленных гитлеровцами библиотек и магазинов. Потом настал черед частных коллекций. Штурмовики и многочисленные доброхоты с паучьими свастиками на нарукавных повязках врывались в дома, устраивали облавы в поездах, на вокзалах, останавливали автомобили и подозрительных прохожих — всюду искали запретную литературу, чтобы не избежала она, неровен час, пламени «революционного» костра. Это был официальный разбой в неслыханных дотоле масштабах. За короткий срок гитлеровцам удалось таким путем захватить миллионы новых жертв, но в костер попали из них только сотни тысяч: как это не раз случалось — в другие времена и в других странах — сами же охотники за ведьмами разворовали значительную часть книг. Не столько для себя, сколько для продажи из-под полы по бешеным ценам.
Расклеенные по всей стороне афиши и броские объявления в газетах приглашали «каждого истинного немца» принять участие в облавах на книги, а также «называть поименно тех, кто упорно не желает расстаться с духовной отравой». За каждую выловленную книгу, которая уже была или только еще будет признана идейно порочной, обещали солидную награду.
Разумеется, охотников нашлось немало. Склады приготовленных к уничтожению книг ломились от добычи. Зато один за другим закрывались ставшие банкротами издательства и книжные магазины. С невероятной быстротой стала распространяться подпольная литература. Антифашистские издатели выпускали запретные книги в невинных обложках: публицистический сборник «Завтра снова война» — под видом рекламного путеводителя «Путешествия по Восточной Пруссии»; другой сборник — «Что происходит в Германии» — имел на обложке сугубо деловое название «За хороший велосипед Опеля!», речи Вильгельма Пика именовались стихотворениями Готфрида Келлера, «Коричневая книга» о преступлениях фашистов — драматической поэмой Шиллера «Валленштейн». Многим из этих книг, благодаря хитрости издателей и умелой конспирации подпольщиков, долгое время удавалось избежать огня.
Первые костры были разожжены для того, чтобы уничтожить книги только немецких, преимущественно современных, авторов. Когда эта акция была успешно завершена, фашисты начали составлять черные списки писателей разных стран и эпох, чьи книги подлежали сожжению или изъятию из открытого пользования. Любопытно, что первый в мире список запрещенных книг был составлен тоже в Германии — императором Карлом V почти за четыреста лет до гитлеровских аутодафе. Это было в 1540 году. Изданием каталога недозволенных произведений германский император опередил даже католических инквизиторов: папская курия выпустила первый такой каталог только в 1559 году — при папе Павле IV.
Составление гитлеровских черных списков вошло в историю как акция доктора Германа — так именовался главный фашистский библиотекарь, под руководством которого палачи с университетскими значками в петлицах определяли степень вредности той или иной книги для нацизма. Было установлено три степени вредности: книги тех авторов, которых отнесли к первой группе, подлежали полному и безусловному уничтожению; вторая степень вредности означала, что эти книги, как заявил прусский министр просвещения Руст, могут выдаваться «лишь по предъявлении соответствующих удостоверений, подтверждающих серьезную научно-исследовательскую цель читателя»» (ясно, что за читателем, получившим доступ к таким книгам, тотчас устанавливалась слежка); наконец, книги, отнесенные к третьей степени, зачислялись в разряд подозрительных и подлежали дальнейшему изучению, так как «тайный» их смысл не был сразу понят сотрудниками доктора Германа.
Честь открыть черный список № 1 выпала на долю Анри Барбюса. За ним следовали семьдесят писателей — немецких и иностранных: Брехт, Фейхтвангер, Гашек, Газенклевер, Эгон-Эрвин Киш, Джек Лондон, Генрих Манн, Ремарк, Синклер, Арнольд Цвейг, Стефан Цвейг и десятки других, столь же известных имен, чтимых всем цивилизованным миром. В этот список были включены и шесть советских авторов: Илья Эренбург, Федор Гладков, Александра Коллонтай, Юрий Либединский, Владимир Лидин и Михаил Зощенко. Им были предъявлены обвинения в пацифизме, «заострении социальной проблематики», революционизме, бульварщине, неарийстве...
Был брошен клич: пополнить черный список именами тех, кто каким-то образом избежал бдительного ока фашистских библиотекарей. Эту задачу возложили на «самую революционную и передовую часть общества» — на студенчество, причем наиболее достойными оказались студенты Берлинского института физкультуры: чистка библиотек была поручена им. Они выполнили свою миссию ревностно и достойно: тысячи книг, в том числе и уникальных, не имевших даже отдаленного отношения к пацифизму и прочим грехам — книги по искусству, альбомы, старинные издания, сборники исторических документов, — были загажены, изорваны, разграблены.
Власти на местах решили проявить инициативу и оказаться революционнее самых революционных берлинских революционеров. Баварская полиция, например, — «по требованию общественности» — признала неблагонадежными книги Боккаччо, Казановы, Бальзака, Гюго, Золя и Шоу.
Когда десятого мая вспыхнули костры из книг на главных площадях прославленных университетских городов, мир содрогнулся от ужаса. Провозглашение Боккаччо опасным для нацистского режима заставило мир смеяться. Горек был этот смех...
Публичное уничтожение книг постепенно сменилось уничтожением тайным; этим благородным делом занялись пожарные команды, трудившиеся в поте лица под присмотром гестаповцев. День ото дня пополнялись «шкафы с ядами» — термином, заимствованным из аптечного обихода, окрестили секретные хранилища, где содержалась марксистская и антифашистская литература. На дверях этих хранилищ красовались таблички: «Смертельно для нации»; даже допущенные имели право читать книги из этих «ядовитых шкафов» не иначе как в перчатках.
10 мая 1934 года, в первую годовщину берлинского аутодафе, в Париже открылась совершенно необычная выставка. Ее организовал специальный международный комитет, в который входили Ромен Роллан, Герберт Уэллс, Бертран Рассел, профессора Ланжевен, Ласки, Холдейн, лорд Марлей и другие известные писатели, ученые и общественные деятели. Выставка носила название «Немецкая свободная библиотека»: на ней были представлены книги немецких и зарубежных писателей, которые сжигались и запрещались в фашистской Германии.
Целый месяц с утра до вечера перед зданием, где размещалась выставка, вытягивались нескончаемые цепочки людей, пришедших своими глазами увидеть то, во что отказывался верить разум, и продемонстрировать свою солидарность с изгнанной, но не сломленной немецкой литературой. На обугленные, полусожженные книги, чудом избежавшие полной гибели в огне фашистского костра и с риском для жизни вывезенные из Германии, парижане клали букетики весенних цветов...
(с) А.Ваксберг. Не продается вдохновенье. Москва, «Книга», 1990 (отрывки сокращены и перегруппированы)
Ссылка дня
-итак:Еще в древнем Китае основатель китайской империи («Великой стены»!) Цинь Ши приказал зарыть в землю живыми сотни литераторов-конфуцианцев вместе с их рукописями. Еще в Древнем Риме жгли сочинения, в которых провозглашалась любовь к свободе и ненависть к тирании. Авторы этих сочинений зачастую были не в силах пережить смерть своих «детей» и следовали за ними: так покончили с собой после уничтожения их произведений Лабиен, Кремуций Корд и многие другие...
Франция придумала свой ритуал уничтожения книги: ее сначала кипятили в смоле и только потом — сжигали. Чтобы не испытывать слишком долго терпение зрителей, французские палачи обычно уничтожали только один экземпляр книги: публичная казнь носила характер символический. Остальные экземпляры втихомолку вывозились на пустырь и сжигались уже без всякой помпы.
Зато казнь символическая проходила с подобающей ей торжественностью и с таким богатством красок, которому могли позавидовать даже виртуозные на этот счет англичане.
Осужденную книгу везли в специальной «коляске смертников», предназначенной для тех, кто совершает свой последний путь из тюрьмы к эшафоту. Тяжелыми кандальными цепями она была прикована к крюкам, вбитым в повозку. Рядом с книгой, не спуская с нее глаз, сидели конвойные, а позади скакал отряд гвардейцев в полной парадной форме.
Для казни выбирали одну из самых больших площадей Парижа — Бастилии, Мобер или Тюильри. Еще затемно там разжигали огромный костер, над которым подвешивался гигантский котел со смолой. Когда «коляска смертника» прибывала на площадь, смола в котле уже кипела вовсю. По одну сторону костра в нетерпеливом ожидании стояли судьи, обрекшие книгу на казнь, — в мантиях и при всех орденах, полученных за усердную службу. По другую — палач в красном камзоле и черной полумаске.
Раздавалась барабанная дробь... Главный судья пронзительным голосом оглашал смертный приговор «нечестивой книге, возбуждающей неуважение к властям и бросающей вызов добрым нравам». Палач освобождал книгу от оков и не спеша протягивал ее ко всем четырем сторонам света. Оттесненные стражниками к домам и решеткам, всюду толпились парижане, иностранцы, провинциалы. Это им показывал палач свою жертву: пусть видят, пусть знают, пусть сами запомнят и другим расскажут, что ждет книгу, в которой нет почтения к властям...
Палач рвал ее на клочки и медленно кидал их в кипящую смолу. Проходило несколько минут, и смола из опрокинутого котла низвергалась в пламя, унося с собой растерзанную книгу. Казнь свершилась.
В средневековой Франции на костер или виселицу вслед за книгой отправлялся автор. Позже он отделывался только тюрьмой, предварительно насладившись красочным зрелищем уничтожения своей книги. Так погибли «Философские письма» Вольтера, «Философские мысли» Дидро, «Естественная история души» Ламетри, трактат Гельвеция «Об уме», «Эмиль Жана Жака Руссо... Авторов не жгли, их перевоспитывали за решеткой, зато читателя крамольной книги ждал эшафот: Вольтер, написавший «Философские письма», имел время одуматься в Бастилии; шевалье де ля Барр, прочитавший «Философские письма», был по личному приказа Людовика V отправлен на мучительную казнь...
Русский царизм такого впечатляющего ритуала уничтожения книг не создал. Свободную мысль душил с не меньшей жестокостью, крамолу выжигал безжалостно, пытки для вольнодумцев придумывал самые изощренные. Список книг, казненных по высочайшим распоряжениям, по приказам патриархов, фаворитов-временщиков и министров, по постановлениям Святейшего синода и приговорам суда, мог бы поспорить и числом, и громкостью названий со списками английскими и французскими, немецкими и испанским. Но жгли их как-то буднично, по-воровски — во дворах полицейских участков, на стеклянном заводе или на ткацкой фабрике, в стороне от людского взора, ночами, без понятых. Забота была одна: чтобы топка была пожарче. И еще — чтобы управиться поскорее.
По подсчетам М.К.Лемке (безусловно, неполным) лишь за тридцать лет, предшествовавших первой русской революции, без суда, на основании распоряжений титулованных чиновников, было уничтожено 172 книги! В их числе — «Нищета философии» К.Маркса, «Женщина и социализм» А.Бебеля, «История французской революции» Луи Блана, «Социальная статистика» Г.Спенсера, «Естественная история миротворения» Э.Геккеля, «История новейшей русской литературы» С.Венгерова, книги Вольтера и Дидро, Писарева и Л.Толстого, «Истина» Э.Золя, «Искушение пустынника» Г.Флобера, «Метаморфозы» Овидия Назона, драма Г.Гауптмана «Ткачи». И — снова! — многострадальное «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, выпустить которое в 1888 году разрешили (как «потерявшее актуальность» и «представляющее ныне не более чем академический интерес для историков русской словесности») только Суворину, да и то — лишь сто экземпляров при цене двадцать пять рублей за том, чтобы не попало оно, не дай Бог, к людям малого достатка, не изучающим со специальной ученой целью родную словесность...
После принятия одной из великих реформ Александра II, провозгласившей свободу печати (1865) книги могли попасть в костер не иначе как через судебный зал, пройдя сложную процедуру гласного, публичного разбирательства с правом защиты и апелляции. Эти сложности не уменьшили число уничтоженных книг, но сильно усложнили задачу охранителей престола, потребовав от них юридических доказательств вины отданной под суд книги и выставив их палаческую деятельность на всеобщее обозрение.
Неудивительно поэтому, что борцы за народное просвещение, денно и нощно заботившиеся о пользе отечества и благе его подданных, поспешили избавиться от этой слишком громоздкой процедуры, которая была названа министром внутренних дел Тимашевым «чрезмерно демократичной». Демократия, оказывается, бывает еще и чрезмерной...
Этот Тимашев сочинил пространный доклад Государственному совету, где убедительно (убедительно для тех, к кому он обращался) доказывал вред публичных судов над книгой. Суд тайный и даже вообще не суд, а казнь без приговора — вот идеал, которого добивался министр. И добился!
«В последние годы, — писал Тимашев, — ... неоднократно были случаи издания бесцензурных сочинений, наполненных самыми опасными лжеучениями, стремящихся ниспровергнуть священные истины религии, извратить понятия о нравственности и поколебать коренные основы государственного и общественного порядка... Достоверными сведениями доказывается, что во многих случаях издание их имеет специальною целью распространять лжеучения между учащеюся молодежью, и в этих видах, некоторые книги, которым назначается довольно высокая цена для продажи в книжных лавках, уступаются издателями за треть и четверть стоимости в значительном количестве экземпляров для рассылки в университеты и гимназии или для раздачи лицам, посвятившим себя распространению вредных учений.
Под влиянием такой пропаганды многие молодые люди впадали в пагубные заблуждения и иногда вовлекались в поступки, вынуждавшие принятия против них мер, тягостных для них и для их семейств».
Государственный совет, разумеется, не мог обрекать на страдания молодых людей и их семейства. В своем беспредельном гуманизме он счел за благо прислушаться к скорбному голосу министра внутренних дел. От возможности пагубно заблуждаться читатель был избавлен способом самым простейшим: снова были наглухо заклепаны все щели, через которые могла просочиться если и не мысль, то хотя бы информация о мысли, изложенная с помощью оригинальнейшего литературного жанра — стенографического отчета о суде над книгой.
На исходе короткого века «чрезмерной демократии» (он длился всего семь лет) в Петербурге судили и переводную книгу Г.Лекки «История возникновения и влияния рационализма в Европе». Книга эта после долгого хождения по инстанциям окончила свою жизнь на костре — в ней увидели антихристианские начала, удар по ортодоксальным догматам церкви и даже проповедь безнравственности. Но в оглашенном публично обвинительном заключении суть книги была затушевана набором обтекаемых формулировок, не подкрепленных ни одной цитатой. Тогда защитник издателя Полякова, один из наиболее крупных адвокатов того времени, сам литератор, публицист и критик, В.Д.Спасович включил в свою речь десятки длиннейших цитат из книги, как бы опровергая ими доводы обвинения: он знал, что все сказанное на суде непременно попадет в газеты и журналы. Исход дела был предрешен — против книги решительно выступал Святейший синод. Так что спасти книгу Спасович все равно не мог. И он понимал это. Но благодаря его речи читатель смог хотя бы конспективно ознакомиться с ее содержанием.
Теперь и этой жалкой возможности читатель лишался. Книги сжигались в безмолвии, и ни одна запрещенная строчка не попадала в печать. На долю авторов, переводчиков и издателей оставалось утешаться сознанием исполненного долга и гордиться своей причастностью к сонму великомучеников во славу прогресса. И еще тем, что их боятся. Потому что костры из книг никогда не говорят о силе тех, кто их разжигает. Они говорят о силе печатного слова и страхе, который оно вызывает у душителей мысли.
В.Гиляровский — так он признавался впоследствии — испытывал самую большую гордость оттого, что его книга «Трущобные люди» была последней, сожженной на костре. ее действительно сожгли, и этим Гиляровский действительно мог гордиться. Но последней в ряду тех, которые приняли огневое крещение, она, увы, не была. В полицейских участках продолжали гореть костры из книг еще и в начале века. Уже после «Трущобных людей» в огонь пошли «Главные течения литературы XIX века» Г.Брандеса, «Эволюция морали» Ш.Летурно и другоие книги, заподозренные в крамоле бдительными стражами дворцового спокойствия.
И лишь после того, как даже самые благонамеренные деятели, стоявшие неподалеку от трона, стали испытывать чувство неловкости от такой средневековой расправы, когда наверху раздались голоса, что не худо бы костры заменить чем-либо более современным, книги перестали жечь. Их начали варить.
Был создан специальный станок, который вполне по-современному, одним изящным движением разрубал книги на три части, после чего ее осанки везли на картонную фабрику и варили до тех пор, пока они не превращались в бумажное тесто. Чем добру пропадать, лучше пустить его в дело! Вполне соответствует рационализму века и к тому же не столь шокирует впечатлительного чиновника с университетским значком в петлице...
Так их и варили почти до самого семнадцатого года.
Казнь совершалась в Петербурге и Москве, где полицейские с нетерпением ожидали очередную жертву, вызывая неприкрытую зависть своих провинциальных коллег. Не столько потому, что им так уж хотелось услужить (для этого возможностей и без того у всех хватало), сколько потому, что участие в казни книги помогало палачам и их подручным изрядно пополнить свой бюджет.
Полицейские приставы, сторожа, писари и другие тираны мысли выкрадывали подчас до пятидесяти экземпляров приготовленной к уничтожению книги, а входивший с ними в долю полицмейстер закрывал на это глаза и подписывал акт об уничтожении всего «завода». Потом спасенные стражами престола экземпляры продавались втихомолку знакомым букинистам по чудовищной цене, но и те не оставались внакладе, сбывая их втридорога любителями коллекционерам. Все были довольны.
Эта, ставшая постепенно привычной, картинка российского быта того времени запечатлена в известном стихотворении Некрасова «Букинист и библиограф»
А публика, небось, не ценит!
Она тогда свой суд изменит,
Когда поймет, что из огня
Попало ей через меня
Две-три хороших книги в руки!
Что ж, публика вполне имела основание «изменить» свой суд, поскольку коллекции, составленные из книг, счастливо избежавших ножа и огня, являются действительно коллекциями замечательными.
«Там, где сжигают книги, в конце концов сжигают людей».
Эти строки Генриха Гейне известны каждому интеллигентному немцу. И вот эти — тоже:
Здесь днем и ночью на кострах
Дымились люди и книги.
.......................................
И злоба и глупость буянили здесь
На площадях, как звери...
Мог ли подумать поэт, что его стихи о средневековой Германии окажутся вещими, что он написал их не только о далеком прошлом, но еще и о будущем?
Первый средневековый костер двадцатого века вспыхнул в центре Берлина, на площади, носившей тогда еще имя Гегеля, поздним вечером 10 мая 1933 года. Его разожгли представители студенчества всех столичных институтов — «самые достойные из достойных», как сообщалось об этом в заранее расклеенных по городу плакатах. Плакаты призывали берлинцев — «всех как один» — явиться на торжественную церемонию «возрождения незаслуженно забытого обычая предков».
Стройные колонны потомков двинулись к площади Гегеля с разных концов города в один и тот же час. Это был цвет и надежда науки — будущие философы и историки, филологи, юристы, искусствоведы. Выбор не был случайным: тем, кого принято называть гуманитариями, предстояло своими руками сжечь плоды многовековой человеческой мысли.
Они шли по улицам Берлина, хранившим память о величайших ученых, мыслителях, поэтах, которые обогатили сокровищницу мировой культуры своими бессмертными творениями, и пели песню, сочиненную безвестным фашистским стихослагателем специально для этой акции:
Не дайте себя обмануть,
Собирайте хворост для вашего костра.
Кто слишком много терпит,
Не может быть господином.
Уберите со своего пути
Все, что застилает ваши глаза.
Пусть идет все в огонь,
Все, что вам угрожает.
То, что им угрожало, было загодя свезено в конюшню берлинской полиции, где и ждало своего звездного часа — величайшей чести, которая только может выпасть на долю книги: огня фашистского костра. На языке палачей они уже и не назывались книгами: в конюшне, как сообщали гитлеровские листки, находилось «десять тысяч центнеров антигерманской отравы».
Эту-то «отраву» и должны были уничтожить студенты, чтобы «спасти нацию от позора и деградации». Благословляя юных факельщиков на «благороднейший поступок, которого ждет от них каждый честный немец», профессор политической педагогики (появилась и такая «наука» — после захвата власти фашистами) Альфред Баумлер воскликнул: «Национал-социализм означает замену интеллигента солдатом... Те, кого вы сожжете, — не писатели, а политические бандиты. Мы не можем более терпеть яд, которым они отравляют ваши мозги. Величие немецкого духа состоит в том, что он мужественно уничтожает любой ядовитый мусор...»
Десятки грузовиков, доверху заваленных «ядовитым мусором», прибыли на площадь Гегеля одновременно со студенческими колоннами. Весь спектакль был заранее отрепетирован и шел точно по режиссерскому плану, разработанному высшими чиновниками гитлеровского министерства пропаганды.
Церемонию открыл сам Геббельс. Освещенный факелами, с лихорадочно горящими глазами, он прокричал в микрофон под восторженный рев толпы: «Огонь! Огонь! Огонь! Пусть все старье летит в огонь! Разжигайте костер — этот великий символ новой Германии!»
«Символ» вспыхнул, и прусский министр просвещения Руст, стоявший по правую руку от Геббельса, дал сигнал начинать. Он завопил: «Запомните эту ночь: с нее будет вести счет эпоха новой культуры!»
Площадь огласилась пением фашистского гимна. Студенты университета заплясали вокруг костра. Время от времени раздавался удар гонга, и тогда вопли и пляски на мгновение прекращались, чтобы дать возможность очередному глашатаю выкрикнуть свой лозунг:
— Против классовой борьбы и материализма! За единство народа и чистоту его идеалов! Предаю огню писания Маркса и Каутского!
— Против декадентщины и морального разложения! За дисциплину в государстве, за нравственность в семье! Предаю огню писания Генриха Манна, Эрнста Глезера и Эриха Кестнера!
— Против падения нравов! Во имя благородства души человеческой! Предаю огню писания Зигмунда Фрейда!
— Против фальсификации нашей истории и развенчания ее героев! За благоговение перед нашим прошлым! Предаю огню писания Эмиля Людвига и Вернера Хегеманна!
— Против литературной измены солдатам мировой войны! За воспитание народа в духе правды! Предаю огню сочинения Эриха Марии Ремарка!
— Против надругательства над немецким языком! За сохранение ценнейшего сокровища нашего народа! Предаю огню писания Альфреда Керра!
Сохранились кадры кинохроники, запечатлевшие на вечные времена начало «новой культурной эпохи», «великий взлет народного энтузиазма», «неслыханный подъем революционного немецкого духа», как называли этот майский шабаш ведьм гитлеровские пропагандисты: сотни юнцов, возбужденных, гримастничающих, с выпученными от напряжения глазами и раздувшимися ноздрями, мечутся от грузовиков к костру — несут охапки книг и швыряют их в огонь, ликующе оглядывая при этом ревущую от восторга толпу...
В ту ночь жгли книги не только на берлинской площади Гегеля. Средневековые аутодафе возродились на Королевской площади в Мюнхене, у колонны Бисмарка в Дрездене, на историческом Римском холме во Франкфурте, на площади перед замком в Бреслау. В Кельне с трибуны, сооруженной возле костра, местный студенческий фюрер Мюллер вопил: «Эти костры — не инквизиции, а пламенный протест против совратителей и интеллигентиков...» В Нюрнберге ему вторил другой фашист. Он призывал «не успокаиваться до тех пор, пока не будет предана огню последняя книга изменников и подстрекателей. Отныне тот, кто, живя в Германии, не пишет во имя свободы, величия и славы Германии, не посмеет взяться за перо!..»
Костры из книг пылали и в следующую ночь, и еще много ночей и дней, пока не был объявлен «временный перерыв в проведении великой культурной акции» — для подведения итогов и «выработки новой тактики в борьбе с идеологической отравой».
Итоги были внушительны: в кострах погибло более двадцати миллионов томов общей стоимостью около тридцати миллионов марок. Тогда еще гитлеровцы не научились извлекать барыши из того, что уничтожали, как они это делали позже — во времена Майданека и Освенцима. Ради «очистки» мозгов немецкой молодежи от «отравы», содержащейся в книгах писателей и ученых, приходилось идти на материальные жертвы, но стоило ли брать их в расчет, если таким путем утверждались идеи «великого фюрера», заявившего с приходом к власти: «Мы живем в конце эпохи разума, суверенитет мысли является патологической деградацией нормальной жизни!..»
Тогда, в майские ночи тридцать третьего года, жгли книги из ограбленных гитлеровцами библиотек и магазинов. Потом настал черед частных коллекций. Штурмовики и многочисленные доброхоты с паучьими свастиками на нарукавных повязках врывались в дома, устраивали облавы в поездах, на вокзалах, останавливали автомобили и подозрительных прохожих — всюду искали запретную литературу, чтобы не избежала она, неровен час, пламени «революционного» костра. Это был официальный разбой в неслыханных дотоле масштабах. За короткий срок гитлеровцам удалось таким путем захватить миллионы новых жертв, но в костер попали из них только сотни тысяч: как это не раз случалось — в другие времена и в других странах — сами же охотники за ведьмами разворовали значительную часть книг. Не столько для себя, сколько для продажи из-под полы по бешеным ценам.
Расклеенные по всей стороне афиши и броские объявления в газетах приглашали «каждого истинного немца» принять участие в облавах на книги, а также «называть поименно тех, кто упорно не желает расстаться с духовной отравой». За каждую выловленную книгу, которая уже была или только еще будет признана идейно порочной, обещали солидную награду.
Разумеется, охотников нашлось немало. Склады приготовленных к уничтожению книг ломились от добычи. Зато один за другим закрывались ставшие банкротами издательства и книжные магазины. С невероятной быстротой стала распространяться подпольная литература. Антифашистские издатели выпускали запретные книги в невинных обложках: публицистический сборник «Завтра снова война» — под видом рекламного путеводителя «Путешествия по Восточной Пруссии»; другой сборник — «Что происходит в Германии» — имел на обложке сугубо деловое название «За хороший велосипед Опеля!», речи Вильгельма Пика именовались стихотворениями Готфрида Келлера, «Коричневая книга» о преступлениях фашистов — драматической поэмой Шиллера «Валленштейн». Многим из этих книг, благодаря хитрости издателей и умелой конспирации подпольщиков, долгое время удавалось избежать огня.
Первые костры были разожжены для того, чтобы уничтожить книги только немецких, преимущественно современных, авторов. Когда эта акция была успешно завершена, фашисты начали составлять черные списки писателей разных стран и эпох, чьи книги подлежали сожжению или изъятию из открытого пользования. Любопытно, что первый в мире список запрещенных книг был составлен тоже в Германии — императором Карлом V почти за четыреста лет до гитлеровских аутодафе. Это было в 1540 году. Изданием каталога недозволенных произведений германский император опередил даже католических инквизиторов: папская курия выпустила первый такой каталог только в 1559 году — при папе Павле IV.
Составление гитлеровских черных списков вошло в историю как акция доктора Германа — так именовался главный фашистский библиотекарь, под руководством которого палачи с университетскими значками в петлицах определяли степень вредности той или иной книги для нацизма. Было установлено три степени вредности: книги тех авторов, которых отнесли к первой группе, подлежали полному и безусловному уничтожению; вторая степень вредности означала, что эти книги, как заявил прусский министр просвещения Руст, могут выдаваться «лишь по предъявлении соответствующих удостоверений, подтверждающих серьезную научно-исследовательскую цель читателя»» (ясно, что за читателем, получившим доступ к таким книгам, тотчас устанавливалась слежка); наконец, книги, отнесенные к третьей степени, зачислялись в разряд подозрительных и подлежали дальнейшему изучению, так как «тайный» их смысл не был сразу понят сотрудниками доктора Германа.
Честь открыть черный список № 1 выпала на долю Анри Барбюса. За ним следовали семьдесят писателей — немецких и иностранных: Брехт, Фейхтвангер, Гашек, Газенклевер, Эгон-Эрвин Киш, Джек Лондон, Генрих Манн, Ремарк, Синклер, Арнольд Цвейг, Стефан Цвейг и десятки других, столь же известных имен, чтимых всем цивилизованным миром. В этот список были включены и шесть советских авторов: Илья Эренбург, Федор Гладков, Александра Коллонтай, Юрий Либединский, Владимир Лидин и Михаил Зощенко. Им были предъявлены обвинения в пацифизме, «заострении социальной проблематики», революционизме, бульварщине, неарийстве...
Был брошен клич: пополнить черный список именами тех, кто каким-то образом избежал бдительного ока фашистских библиотекарей. Эту задачу возложили на «самую революционную и передовую часть общества» — на студенчество, причем наиболее достойными оказались студенты Берлинского института физкультуры: чистка библиотек была поручена им. Они выполнили свою миссию ревностно и достойно: тысячи книг, в том числе и уникальных, не имевших даже отдаленного отношения к пацифизму и прочим грехам — книги по искусству, альбомы, старинные издания, сборники исторических документов, — были загажены, изорваны, разграблены.
Власти на местах решили проявить инициативу и оказаться революционнее самых революционных берлинских революционеров. Баварская полиция, например, — «по требованию общественности» — признала неблагонадежными книги Боккаччо, Казановы, Бальзака, Гюго, Золя и Шоу.
Когда десятого мая вспыхнули костры из книг на главных площадях прославленных университетских городов, мир содрогнулся от ужаса. Провозглашение Боккаччо опасным для нацистского режима заставило мир смеяться. Горек был этот смех...
Публичное уничтожение книг постепенно сменилось уничтожением тайным; этим благородным делом занялись пожарные команды, трудившиеся в поте лица под присмотром гестаповцев. День ото дня пополнялись «шкафы с ядами» — термином, заимствованным из аптечного обихода, окрестили секретные хранилища, где содержалась марксистская и антифашистская литература. На дверях этих хранилищ красовались таблички: «Смертельно для нации»; даже допущенные имели право читать книги из этих «ядовитых шкафов» не иначе как в перчатках.
10 мая 1934 года, в первую годовщину берлинского аутодафе, в Париже открылась совершенно необычная выставка. Ее организовал специальный международный комитет, в который входили Ромен Роллан, Герберт Уэллс, Бертран Рассел, профессора Ланжевен, Ласки, Холдейн, лорд Марлей и другие известные писатели, ученые и общественные деятели. Выставка носила название «Немецкая свободная библиотека»: на ней были представлены книги немецких и зарубежных писателей, которые сжигались и запрещались в фашистской Германии.
Целый месяц с утра до вечера перед зданием, где размещалась выставка, вытягивались нескончаемые цепочки людей, пришедших своими глазами увидеть то, во что отказывался верить разум, и продемонстрировать свою солидарность с изгнанной, но не сломленной немецкой литературой. На обугленные, полусожженные книги, чудом избежавшие полной гибели в огне фашистского костра и с риском для жизни вывезенные из Германии, парижане клали букетики весенних цветов...
(с) А.Ваксберг. Не продается вдохновенье. Москва, «Книга», 1990 (отрывки сокращены и перегруппированы)
Ссылка дня
@темы: (Про)чтение